Как трудно было любить ее — неуловимую, дикую, яркую. Она ускользала из рук — но не из мыслей. Какой мучительный роман! Осип Мандельштам и Марина Цветаева — схлестнулись два поэтических таланта. Столкнулись два города. Ее Москва — его Петербург. Нежданные встречи — и внезапные бегства. Непредсказуемые, неуправляемые отношения. Похожие на… войну? Да, на войну — между мужчиной и женщиной. Кто кому сделает больнее.
«Через сотни разъединяющих верст»
Петроград, январь 1916-го. Литературный салон Михаила Кузмина — эстета с загадочными византийскими глазами, встречавшего гостей в шелковом кимоно. Приехали все, в том числе и Цветаева из Москвы. Первым выступал Осип со своим «Зверинцем», потрясшим собравшихся.


«Он не скандировал, не произносил стихи, он пел как шаман, одержимый видениями, — вспоминала потом его подруга Елена Тагер. — Мандельштам пел, не сдерживая сил, он вскрикивал на ударениях — и, вероятно, эти донельзя насыщенные, эти предельно эмоциональные стихи невозможно было бы донести до слушателей иными средствами… Не было в этих ямбах ни коварных тевтонов, ни наших непобедимых штыков и ядер, ни даже сверхсовременных, не вполне еще освоенных дирижаблей и цеппелинов. Поэт пропел о том, как вступают в битву лев, петух, орел. Не лев из зоопарка, не петух из курятника, а существа мистической силы — ведущие начала европейской истории в гриме геральдических зверей. Стихи были фантастичны, страшны, неотразимы».
Германец выкормил орла,
И лев британцу покорился,
И галльский гребень появился
Из петушиного хохла…
Я палочку возьму сухую,
Огонь добуду из нее,
Пускай уходит в ночь глухую
Мной всполошенное зверье!
Это было чрезвычайно дерзко. Но потом встала Цветаева и прочитала еще более вызывающие, эпатажные стихи, на грани с государственной изменой:
И где возьму благоразумье:
«За око — око, кровь — за кровь», —
Германия — моё безумье!
Германия — моя любовь!
После того вечера Марина вернулась в Москву, но не могла перестать думать о хрупком, нервном Мандельштаме, выкрикивающем свои странные стихи. Вообще-то Цветаева была замужем, но никакого значения для нее этот факт не имел. Она отправила Осипу в Петербург поэтическое признание в своих чувствах:
Никто ничего не отнял.
Мне сладостно, что мы — врозь!
Целую Вас через сотни
Разъединяющих верст.
Я знаю, наш дар — неравен,
Мой голос впервые — тих.
Что Вам, молодой Державин,
Мой невоспитанный стих!..
Нежней и бесповоротней
Никто не глядел Вам вслед
Целую Вас — через сотни
Разъединяющих лет.
Конечно, он не мог устоять. Остаток зимы и вся весна промелькнули в «безумьи и любви».
Среди красных оврагов
Мандельштам поневоле общался с мужем Марины, публицистом Сергеем Эфроном — круг богемы узок, как туго затянутый галстук, везде встречаешь одних и тех же, и в кафе «Ампир», и в «Бродячей собаке», и в Коктебеле… Разумеется, они с Сергеем никогда не обсуждали Марину и ее измену; оба были слишком интеллигенты и слишком нерешительны; Сергей делал вид, что ничего не знает о страстном романе Марины и Осипа, а Осип делал вид, что никакого романа-то и нет. Хотя порой ловил на себе отчаянный взгляд Эфрона, а сам едва сдерживал торжествующую ухмылку победителя.

Десятого мая Сергей ушел на фронт. Вольноопределяющимся первого разряда. Марина иногда получала от брошенного мужа нежные письма и писала ему сама — Осипу это было неприятно. Мандельштам никак не мог привыкнуть к ее переменчивым чувствам.
После четырех месяцев метаний между Москвой и Петербургом Осип зачем-то поехал с Мариной в ее родной Александров Владимирской губернии: «Красные овраги, зеленые косогоры, с красными на них телятами. Городок в черемухе, в плетнях, в шинелях. Шестнадцатый год. Народ идет на войну».

Цветаева сама не своя, водит Мандельштама на кладбище, беседует с монашками, стыдится «стихов, вихров, окурков, обручального кольца, себя». Огороды, серые хаты, старухи в черном. В Александрове столичному поэту, городскому мальчику с музыкальными пальцами, совсем «не можется».
И вот оно — окончательное расставание, столь же мучительное, как и весь роман в целом. Цветаева описала его в «Истории одного посвящения»:
«Словом, в одно — именно прекрасное! — утро к чаю вышел — готовый.
Ломая баранку, барственно:
— А когда у нас поезд?
— Поезд? У нас? Куда?
— В Крым. Необходимо сегодня же.
— Почему?
— Я-я-я здесь больше не могу. И вообще пора все это прекратить.
Зная отъезжающего, уговаривать не стала. Помогла собраться: бритва и пустая тетрадка, кажется…
— Марина Ивановна! (паровоз уже трогается) — я, наверное. глупость делаю! Мне здесь (иду вдоль движущихся колес), мне у вас было так, так… (вагон прибавляет ходу, прибавляю и я) — мне никогда ни с…
Бросив Мандельштама, бегу, опережая ход поезда и фразы. Конец платформы. Столб. Столбенею и я. Мимовые вагоны: не он, не он, — он. Машу — как вчера еще с ним солдатам. Машет. Не одной — двумя. Отмахивается! С паровозной гривой относимый крик:
— Мне так не хочется в Крым!»

После революции
После романа с Мандельштамом Цветаева вернулась к мужу Сергею Эфрону. Спустя несколько тяжелых, голодных лет в Москве поэтессе удалось эмигрировать из России. Однако ни элегантная Прага, ни романтичный Париж так и не стали для Цветаевой настоящим домом; Марина страшно скучала по родной стране. В 1930-х годах Цветаева писала: «Никто не может вообразить бедности, в которой мы живём. Мой единственный доход — от того, что я пишу. Мой муж болен и не может работать. Моя дочь зарабатывает гроши, вышивая шляпки. У меня есть сын, ему восемь лет. Мы вчетвером живём на эти деньги. Другими словами, мы медленно умираем от голода».

В 1939 году Цветаева вернулась на родину. Но здесь ее ждали одни только несчастья: арест мужа и дочери, унизительная работа посудомойкой в столовой Литфонда. В 1941 году поэтессы не стало.
У Мандельштама сначала все складывалось хорошо: публикации в советских газетах, выступления со стихами по всей стране. Однако в 1933 году он написал смелую эпиграмму на Сталина — и это стало началом конца. Он побывал в одной ссылке, в другой… «Оборванный, грязный, длиннобородый, Мандельштам до последней минуты слагал стихи; и в бараке, и в поле, и у костра он повторял свои гневные ямбы. Они остались незаписанными, — он умер «за музыку сосен савойских, за масло парижских картин»», — писала Елена Тагер.

Пожалуй, Цветаева и Мандельштам просто не могли быть счастливы в новом советском государстве — мысленно они так и остались в тех драматичных 1910-х, на переломе эпох, когда поэзия, чувства и отношения были нервными, сложными и изматывающими.