Есенин валяется на жесткой койке лицом вниз. Ему плохо. Он один в мрачной полутемной казарме, которая лишь названием отличается от острога. Есенин лежит здесь все время, когда не надо работать в лазарете. Нет, физически он полностью здоров и по-прежнему красив, как Лель. Но это все внешнее. Внутри же творится черт знает что. Депрессия, извечная спутница Есенина, вновь подняла свою змеиную голову. Горький привкус ненасытного самолюбия не смыть ни пивом, ни вином. Хотя Есенин и старается в этом направлении.
Разгромные рецензии
1916-й должен был стать лучшим годом его жизни, а получилось все наоборот. В конце января вышла драгоценная «Радуница» — первый сборник стихов Есенина. Казалось бы, всё, цель достигнута, он признанный поэт, его публикуют, ему платят деньги за творчество! Но, так же как за обманчиво счастливым словом «Радуница» кроется скорбный день поминовения усопших, так же и одноименный сборник принес Есенину дурную славу.
Он так хотел внимания литературных критиков — и он его получил. А теперь страдал от детской обиды. Эти высокомерные снобы взялись за него всерьез.

Он с ненавистью разворачивает газету «Приазовский край», пересланную ему приятелем сегодня утром, и перечитывает ехидные строчки некоего Б. Олидорта, про которого раньше и не слыхал: «Нужна большая смелость, — пишет Олидорт, — чтобы после Александра Блока писать стихи о России. Сергей Есенин смелостью этой обладает, не на радость, впрочем, читателю. Стихи его пестрят сарафанами, девичьими голосами, удалыми парнями и прочей бутафорией. В стихах своих Есенин прибегает к весьма простому приему, освященному Уот Уитманом: просто перечисляет всё то, что попадается ему на глаза. Но то, что у Уот Уитмана было неподдельным восторгом упоенного дикаря, впервые обретшего мир, у г. Есенина превращается в рифмованный какой-то прейскурант деревенских предметов первой необходимости».


А вот еще одна мерзкая рецензия, от важного и злого пушкиниста Лернера: «Г. Есенин не решается сказать: „слушают ракиты“. Помилуйте: что тут народного? А вот „слухают ракиты“ — это самое нутро народности и есть. „Хоровод“ — это выйдет чуть не по-немецки, — другое дело „корогод“, квинтэссенция деревенского духа. <…> Г. Есенин до того опростился и омужичился, что решительно не в состоянии словечко в простоте сказать: „синь сосет глаза“, „лижут сумерки золото солнца“, „в пряже солнечных дней время выткало нить“, и даже смиренная полевая кашка носит „ризу“».
Дрожа от ярости и отвращения, поэт перечитывает статью Зинаиды Гиппиус: «Нет у нас еще развившихся современных народных талантов. Есенин так молод, а время так быстро, что он может еще завянуть на корню. Пока невиданный Питер не слишком удивил и пленил его. Любопытно, однако не очень. Пошел и на „поэзо-концерт“. «Что ж, понравились футуристы?» — «Нет; стихи есть хорошие, а только что ж все кобениться». И люди в Питере, говорит, ничего, хорошие, да какие-то „несоленые“. <…> Есенин не знает „языков“, а потому ему невдомек, что значит „манто“, „ландолэ“, „грезо-фарс“ и т.д.».
Рыжая пифия
Конечно, его предупреждали про Гиппиус. Говорили — она пифия, оса в человеческой рост. Но без знакомства с Зинаидой и ее мужем Мережковским никак нельзя было пробиться в литературном Петрограде. Пришлось тащиться к ним в Дом Мурузи на воскресное собрание заумного Религиозно-философского общества, нарядивший в простую синюю рубаху, кургузый «спинжак» и валенки, стихи же в нужный момент извлекались из газетного сверточка.

Рыжая пифия внимательно осмотрела новичка в лорнет, ощупала его взглядом, как вещь, с головы до ног, и поинтересовалась:
— А что это на вас за странные гетры?
— Это валенки, — ответил Есенин, полыхая от унижения.
Гиппиус скептически подняла бровь. Однако позже несколько смягчилась и позволила Есенину прочитать три-четыре стиха из газетного сверточка, даже похвалила его «в меру». Ее снисходительный аванс — «возможно, ваши стихи и недурны» — стал пропуском для Есенина в мир толстых уважаемых журналов. Он, конечно же, ей первой подарил свой сборник «Радуница», подписав: «Доброй, но проборчивой Зинаиде Николаевне Гиппиус с низким поклоном Сергей Есенин», притворившись при этом, что не знает, как она за глаза называет его «прожженным» и говорит, что «этот парень, хоть в Петербурге еще ничего не видал, но у себя, в деревне, уже видал всякие виды».

Поэт роняет кудрявую голову на руки и мучительно размышляет. Как рыжая пифия догадалась, что истинный, настоящий Есенин — это гений саморазрушения, это «крепко спрятанный нож в сапоге» и «наша жизнь — поцелуй да в омут».
Месяц назад, проиграв очередную битву депрессии, Есенин не удержался в образе милого крестьянина, на мгновение приоткрыл публике свое истинное лицо. Третьего июля на вечере у Мурашова бурно обсуждалась картина «Пожар Рима», на которой изображен был римский император Нерон, пытавшийся найти вдохновение в огне и страданиях своих подданных. Спросили мнение Есенина по поводу жертв, которые можно принести своей музе.

Напрямую поэт не ответил. Потому что не будешь же всем рассказывать про полуторогодовалого сына Юрочку, брошенного на алтарь творчества и славы. В общем-то гнусная тогда случилась история. Жил Есенин в Москве с одной женщиной, потом родился этот Юрочка, и спустя три месяца Есенин понял, что для отцовства он не создан, пеленки его совершенно не прельщают, жутко мешают поэзии. Поэтому поэт сел на поезд и уехал от орущего младенца, сначала в Крым, потом в Петроград — завоевывать литературный Олимп.
Мотивы Нерона Есенин мог понять. Но признаваться в этом было бы неправильно.
Так что Сергей просто подошел к письменному столу Мурашова, взял альбом и быстро, без помарок написал:
Слушай, поганое сердце,
Сердце собачье мое.
Я на тебя, как на вора,
Спрятал в руках лезвие.
Рано ли, поздно всажу я
В ребра холодную сталь.
Нет, не могу я стремиться
В вечную сгнившую даль.
Пусть поглупее болтают,
Что их загрызла мета;
Если и есть что на свете —
Это одна пустота.
Все сразу так растерялись, такие пораженные лица у них сделались, что Есенин зарекся сочинять правдивые стихи. Хочет публика про пряные вечера и звездочки ясные — значит, будут ей и звездочки, и листва золотая, и вода розоватая. И после летней поездки Есенина в родную деревню он напишет умильное:
Даль подернулась туманом,
Чешет тучи лунный гребень.
Красный вечер за куканом
Расстелил кудрявый бредень…
И лишь одному только Мурашову откровенно признается: «Дома был – только растравил себя и все время ходил из угла в угол да нюхал, чем отдает от моих бываний там, падалью или сырой гнилью».
Матушка царица
Что ж, пускай проницательную рыжую пифию Есенину не провести; но большинство почитателей его таланта ничего не заподозрят; они так и будут считать его певцом голубой Руси, черемухи душистой да реки серебристой. На эту удочку уже попалась сама императрица Александра Фёдоровна.

Двадцать второго июля, по случаю тезоименитства великой княжны Марии Николаевны, в лазарете было организовано «увеселение» в русском народном стиле — с дивертисментом и маленьким спектаклем. Гвоздем программы стало блестящее выступление санитара Есенина. Он прочел высочайшим особам свою поэму «Русь», а также специально сочинил для них следующее стихотворное приветствие:
В багровом зареве закат шипуч и пенен,
Берёзки белые горят в своих венцах.
Приветствует мой стих младых царевен
И кротость юную в их ласковых сердцах.
Где тени бледные и горестные муки,
Они тому, кто шёл страдать за нас,
Протягивают царственные руки,
Благословляя их к грядущей жизни час.


По окончании концерта полковник Ломан подвел Есенина к императрице и ее дочерям и отрекомендовал его как «талантливого народного сказителя». По случаю праздника Есенин был приодет в канареечную рубаху и алые русские сапожки — на таком высоком каблуке, что под ним яблоко можно было катать. Александра Федоровна окинула его бутафорию усталым взглядом и явно осталась довольна. Пригласила его участвовать в «патриотических вечерах», которые регулярно устраивались в одном из царскосельских павильонов. Приказала наградить золотыми часами с двуглавым орлом на крышке. Есенин, смущаясь и подбирая как можно более архаичные народные слова, превыспренно поблагодарил «матушку царицу», преподнес ей подарки: экземпляр «Радуницы» и разукрашенный свиток со своим приветствием, исполненным славянской вязью.
Литературный Петроград пришел в ужас, узнав «чудовищную» новость: «душка» Есенин представлялся императрице! Называли этот поступок «гнусным», рассказывали, что Софья Исааковна Чацкина, издательница журнала «Северные записки», на пышном приеме в своей гостеприимной квартире истерически рвала рукописи и письма Есенина, визжа: «Отогрели змею! Новый Распутин! Второй Протопопов!»
В красном тумане
Не успел Есенин получить от царицы золотые часы. Пока ювелиры чеканили на крышке двуглавого орла, монархия рухнула. Впрочем, образ народного поэта понравился и большевикам. Есенинские кудри стали символом новой эпохи рабочих и крестьян.

Однако безобразное поведение поэта сильно мешало его героизировать. На Есенина было заведено несколько уголовных дел, в основном по обвинению в хулиганстве.

Зинаида Гиппиус, которую он так боялся и так ненавидел, после его гибели написала горькую статью о «мальчике с золотыми кудрями»:
«На фоне багровой русской тучи он носился перед нами, — или его носило, — как маленький черный мячик. Туда — сюда, вверх — вниз… В красном тумане особого, русского, пьянства он пишет, он орет, он женится на «знаменитой» иностранке, старой Дункан, буйствует в Париже, буйствует в Америке. Везде тот же туман и такое же буйство, с обязательным боем, — кто под руку попадет. В Москве — не лучше: бой на улицах, бой дома. <…> И вот — последний Петербург — нет, «Ленинград»: комната в беспорядке, перерезанные вены, кровью написанное, — совсем не гениальное, — стихотворение, и сам Есенин на шнурке от портьеры…»

Если бы не ранняя смерть — сумел бы Есенин удержаться на литературном Олимпе СССР? Изучали бы его стихи в советских школах? Поэт ушел из жизни как раз вовремя, чтобы стать легендой.